6 марта. Солнечный день с легким морозом. Едем с Ли в Переделкино. Обычный переделкинский «винегрет»: прелестно изукрашенная патриаршья церковь, рядом дом старых большевиков и их кладбище с ровными рядами одинаковых могил, тут же три сосны над Борисом Леонидовичем Пастернаком и два одинаковых куста над Корнеем Чуковским и его женой. К этим могилам постоянный поток посетителей.
На даче я бывал от раза к разу — и в каждый из приездов замечал перемены в сторону процветания: мебель появилась, купили машину. Родители совершили круиз по Средиземному морю, отец съездил в Швецию. Переделкинский мир, однако, не перевернулся от неожиданного для всех соседей успеха отца. В Переделкине нельзя проснуться знаменитым, если не был им до вселения сюда. Если же нет, то изволь просыпаться знаменитым в течение не одного года — и тогда, может быть (может быть!), старожилы, знаменитые задолго до самого проекта дачного поселка для избранных, примут тебя наконец за своего.
Общего с Надеждой Яковлевной презрения к ничтожеству Финского залива Анна Ахматова отнюдь не испытывала. Он не заменил ей, конечно, Чёрное море, воспетое в ее первой поэме, но она (не «мы», а она, Анна Ахматова, петербуржанка, ленинградка) полюбила комаровские сосны, и залив, и Приморское шоссе, по которому в сторону Выборга ее возили на автомобиле друзья, и свою крошечную дачу, которую называла «будкой», ― где хозяйничали, по очереди дежуря возле нее, москвичи и ленинградцы, ― и правильно поступил Л.Н. Гумилев, похоронив мать в том месте, где, по словам Надежды Яковлевны, «искусственно, вернее насильственно, оторванные от всего, что нам было дорого и близко», «мы остановились с Ахматовой на минутку». Теперь Ахматова там навсегда, и берег Финского залива навсегда стал ахматовским. В этом месте и об этом месте за десять лет Ахматовой написано столько стихов, что я уверена: оно обречено ее имени посмертно и навечно, как Переделкино обречено Пастернаку.
Я под Москвою эту зиму, Но в стужу, снег и буревал Всегда, когда необходимо, По делу в городе бывал.
Судя по всему, я и зачат был здесь длинной дачной ночью осенью тридцать девятого — и мне ли не чувствовать дачный поселок Переделкино своей родиной? Все, кого узнал я в раннем детстве (или чуть-чуть позже), давно ушли, и вот что самое забавное: очень скоро не будет и меня — ребенка, впервые увидевшего литературных людей сквозь штакетник соседских заборов. Для красного словца, без которого про писателей не расскажешь, я сразу же отчасти и приврал: за войну все заборы между дачами сожгли, и вновь они появились позднее, когда я чуть подрос. Мое первоначальное представление о Переделкине — территория, не разграниченная ни послевоенным штакетником, ни сплошными заборами впоследствии.
В Переделкино есть перекресток. На закате июльского дня Незадолго до вечной разлуки Ты в Москву провожала меня.
Переделкино. Ужасно много старух и почему-то на костылях или с палками (и у всех повреждена шейка бедра ― это сейчас модно). И мужчины все с одинаковыми лысинами ― ото лба и сзади в 3-х сантиметрах бахромка волос, отличаются только по цвету ― рыжие, седые, серые. Ну а в общем все одно и то же.
Не знаю, как для кого, но для меня Переделкино ― это прежде всего место, где жил Пастернак. Может быть, отчасти из-за поразительной топографической точности его стихов, в которых и водокачка, и ручей, и мостик, и чуть ли не железнодорожное расписание («а я шел на шесть сорок пять»), и переделкинское кладбище («я вижу из передней в окно, как всякий год, своей поры последней отсроченный приход»). Как-то ранней весной я подошел к этому кладбищу и хотел подняться к его могиле прямо с шоссе, но между оградками было слишком тесно и еще не высохла густая грязь. Во многих оградках шла та спокойная, неторопливая кладбищенская работа, где уже нет места горю, а лишь легкая печаль витает над житейским трудом.
За два или за три года до кончины Валентина Петровича я лежал в писательской клинике, и между больными (и родней писателей, тоже там лечившейся) прошел слух, что умер Катаев. Молва нередко хоронит знаменитых людей прежде, чем они на самом деле умирают. Я не то чтобы поверил, но мгновенно представил себе пустую, с темными окнами дачу в ночи — и не счищенный с крыши снег, огромный, на больничную подушку похожий сугроб. Я не мог и подумать, что Валентин Петрович Катаев может умереть не в Переделкине — он для меня от нашей дачной местности неотделим. Переделкино принадлежало Пастернаку, но Катаев принадлежал Переделкину — в нем он, по-моему, перестал быть южанином., Но в Переделкине, даже если отнять зимы, проведенные им в доме на Лаврушинском, он провел рабочего (подчеркнул бы я) времени больше, чем в Одессе и Москве вместе взятых. Мне всегда казалось, что любой пейзаж в прозе Катаева пропущен через тот переделкинский пейзаж, что видел он каждый день из окна своего кабинета. И случайно ли “Алмазный мой венец”, где вся жизнь писателя, вся молодость, не в Переделкине проведенная, завершается видом острых силуэтов черных елок на берегу Самаринского пруда, если ничего не путаю (а если и путаю, то все равно, как упорствовал Пастернак, “с ошибкой не расстанусь”). Я думаю, что и прожил бы он дольше, не начнись у него на даче ремонт — и Катаев был вынут из привычного пейзажа.
В Москву мы ездили довольно часто, иногда даже бывали на дачах у своих знакомых. Были у Пастернака в Переделкине. Он сказал: «Зина, кажется, печёт пироги», ― и пошёл справиться вниз, но вернулся печальный ― к Зине нас не допустили... Через несколько лет она мне сказала по телефону, когда, приехав из Ташкента, я позвонила Борису Леонидовичу: «Только, пожалуйста, не приезжайте в Переделкино»... С тех пор я никогда не звонила, а он иногда, встретив меня возле дома на Лаврушинском, где я подолгу жила у Василисы Шкловской, забегал ко мне. Он ― единственный человек, который пришёл ко мне, узнав о смерти О. М. В день, когда в последний раз мы были с О. M. y него в Переделкине, он пошёл провожать нас на станцию, и мы долго разговаривали на платформе, пропуская один поезд за другим.