На пианоле шумели ученики Вхутемаса, пускали цветных зайчиков на стену и надеялись на то, что произойдёт откровение.
А фортепьяно, на котором Кинг играл столь виртуозно, оказалось на самом деле пианолой, этакой самоигральной машинкой, исполняющей заданные программы.
Я пою, я скриплю, я играю на скрипке смычком, Я смычу, я кричу, я хочу прокричать вам о том, Что тапёра вчера рассчитали, уволили, выгнали вон, Что тапёра вчера зарубили в углу топором, И теперь без него ― пианола играет в углу том пустом, Ни о том, ни о сём, ни за чем, ни о чём, ни при чём.
Завидую любезности, уму любовников книжных ― но зато как вяла, как холодна любовь их! ― это луч месяца, играющий по льду! Откуда набрались европейцы фарсийского пустословия, этого пения базарных соловьёв, этих цветов, вáренных в сахаре? Не могу верить, чтобы люди могли пылко любить и плодовито причитать о любви своей, словно наёмная плакальщица по умерших. Расточитель раскидывает сокровище на ветер горстями, любитель хранит, лелеет его, зарывает в сердце кладом! Я молод ― и спрашиваю, что такое дружба? Имею друга в Верховском, друга нежного, искреннего, предупредительного, ― и не есмь друг!
Победителю мир выгоден, побеждённому же просто необходим.
Я не люблю сражаться, я люблю побеждать.
Саша: И погода… мать ее за ногу! Все кости ломит. Юрий Анатольевич: В такую погоду хорошо повеситься… — из книги 'Исповедь Люцифера (шестая скрижаль завета)'
В Пермь Чехов прибыл в два часа ночи и до шести вечера ждал поезда на Екатеринбург. Дорога через Уральский хребет заняла всю ночь., Три дня Антон провёл в Екатеринбурге, решая, как ехать дальше. Железная дорога заканчивалась в трехстах верстах, в Тюмени. Оттуда до Томска можно было добраться либо по суше — полторы тысячи вёрст по осенней непогоде и распутице, — либо пароходом вниз по Тоболу и Иртышу...
Отморозил я раз ногу (три пальца у меня потом отрезали) и в санчасть ходил просить освобождения. Долго не давали. Однажды подхожу и вижу в окно: печку железную санитар разжёг и посадил вокруг мертвецов. Люди замерзали насмерть в забоях или на работах дорожных, а чтобы освидетельствовать, кто умер, надо было снять отпечатки пальцев: с мёрзлого же тела отпечаток не даётся. Вот и размораживал он им руки, чтобы установить личность умершего (фамилии кто там мог точно знать? Перепутывались!) ― и поставить в формуляры. (Так и отец, умерши, был перекрещён в «Грачева», потом спохватились, верно, что в списке был «Гачев», решили соединить: живою душой был отец «Гачев», мёртвою стал ― «Гачев-Грачёв». И долго нам с матерью пришлось мытариться по конторам, чтобы идентифицировать личность отца. ― Г.Г.) Или подходишь ― спотыкаешься, как о дрова. А это руки-ноги мёртвых. А вот двоих на салазки связывают, блатной одного ногой опробывает и говорит: «Вот изобретатель паровоза Ф.Д. (Феликс Дзержинский) дубаря врезал»…
В те времена о Скрябине стало очень модно врать. В Москве он давно не жил, старые знакомые почти все от него отвернулись, и никто о нём толком ничего не знал, так что врать стало не только легко, но и приятно, будто на покойника.